СТО ПЯТЬДЕСЯТ ТЫСЯЧ ШАГОВ

 

Их осталось трое.

Дауге не приходил в сознание. Быков и Юрковский с трудом извлекли его наружу и некоторое время стояли неподвижно, не в силах покинуть страшное место. Привычно подрагивала земля. Красная пленка исчезла. Они еще успели заметить остатки красного ковра над воронкой на месте подземного взрыва, метрах в двадцати от «Мальчика»: пленка жадно и торопливо втягивалась в бездонную дыру, медленно гасло лиловое сияние. Стало темнее. Быков поднял было автомат для последнего привета, но опустил, раздумав. Оставалась только одна сигнальная обойма – шестьдесят патронов, – а впереди сто километров пути по песчаной пустыне, по ущелью, по болоту... Сто километров, сто тысяч метров, сто пятьдесят тысяч шагов, и каждый из них грозит неведомым.

– Салют! – хрипло потребовал Юрковский, и Быков, вскинув автомат, дал короткую, скупую очередь...

Из обрезков селено-цериевой ткани, найденных в кессоне, они соорудили нечто вроде носилок и уложили на них Дауге. Прочная, хорошая ткань; ее еще хватило и на то, чтобы обмотать Иоганыча с ног до шеи.

Теперь они шли, согнувшись под упругим тяжелым ветром, в кромешной тьме, изредка озаряемой холодными голубыми зарницами. В такие моменты Быков видел перед собой шлем Дауге на носилках и черную шатающуюся спину Юрковского впереди, мертвые пески, низкие тяжелые тучи с яркими прожилками света. Зарница медленно гасла, и снова – тьма, вязкий песок под ногами, вой ветра в наушниках...

Они не говорили друг с другом. Дышать было тяжело, потому что они берегли сжиженный кислород и дышали наружным воздухом, пропущенным через кислородный фильтр. Этот воздух был горяч и беден кислородом, он душил, заставлял судорожно зевать, жадно распахивать сухие рты... Нет, разговаривать было невозможно. Только на редких и недолгих привалах, когда один валялся в полусне-полубеспамятстве, другой, бодрствующий рядом с автоматом на коленях, имел возможность слушать измененный голос товарища, бормочущего бессмыслицу. Говорить они не могли, но лучше бы они не могли думать...

Жажда! Рот высох. Губы, язык потеряли чувствительность, онемели. Кажется, будто глотка забита песком и пылью, а язык – тяжелый, сухой ворочающийся камень... Горит огнем обожженное тело, огонь на коже, во рту, в легких... Жажда! А здесь, у самого рта – стоит только протянуть губы, – холодный лимонный сок... кисловатый, душистый... Надо только чуть нагнуть голову... взять в пересохшие губы прохладный эбонитовый наконечник... потянуть в себя... Сладость, влага... Быков даже чувствует, как его зубы сжимают гладкий эбонит... Чуть-чуть... Глоток, только один глоток... Увлажнить язык...

– Юрковский, сволочь!.. Опять пьешь? Отставить!

Юрковский хрипит свирепо. Нельзя, нельзя, Вова... Сто пятьдесят тысяч шагов. Осталось еще не меньше ста тысяч... и Гриша... Быков облизывает губы. Или это ему только кажется, что облизывает? Вот в пяти сантиметрах от лица черный прохладный наконечник...

Ну, по сути-то дела, зачем все это? Идти, мучиться... Дело сделано. Далеко позади зарево Голконды пляшет отсветами на гладкой стали башенок маяков. Скоро – может быть, очень скоро – здесь опустятся планетолеты, и бодрые, веселые люди начнут настоящий штурм. Сильные, здоровые, пьющие много свежего, прохладного лимонного сока. И Голконда сдастся. Это уже не зависит от двух измотанных теней в силикетовых костюмах. Что мешает им упасть, напиться вволю холодной влаги и заснуть в песке?

Это так... Хорошо бы лечь, вытянуть обессилевшие ноги, напиться и заснуть. Пусть черный ветер наметает над ними песчаный холмик... Просто и чертовски соблазнительно. А для начала снять с шеи стокилограммовый автомат. Да ну его к черту! Зачем он здесь нужен, в мертвых песках? Тут уже давно все вымерло: всякому ясно, что лучше всего в этой пустыне лечь, напиться вволю – есть еще больше полулитра сока в термосе! – и подождать, пока тебя занесет песком.

Правда, впереди болото, там нельзя без оружия. И там сидит в «Хиусе» Михаил Антонович и ждет. У него есть вода – много воды! – и лимонад – много холодного шипящего лимонада! – но он должен сидеть там один и ждать. Они лягут здесь и уснут, а он будет ждать, будет мучиться бессонницей, часами сидеть у радиоприборов. Он не улетит без них, не улетит, пока не дождется хоть какой-нибудь вести... может быть, даже сам пойдет искать их, нарушая все инструкции. Он ведь не знает, что здесь нельзя жить, если нет большого, очень большого количества свежей, прохладной влаги...

Лечь нельзя! Гришу надо донести. Михаил Антонович ждет, ждет верно и твердо и верит в них. И Краюхин ждет, и Махов, и тот хладнокровный инженер с «Циолковского», и девушка в Ашхабаде...

И все люди, и вся огромная далекая страна. Как много людей ждет их! Значит, они нужны многим, очень многим... Ждут! Хуже всего на свете ждать и догонять. Их ждут, они догоняют. Они догоняют уходящую жизнь, и им нельзя лечь. Надо идти, потому что их ждут, потому что они нужны, потому что они еще вернутся сюда – обязательно вернутся! – потому что очень хорошо жить, потому что лучше всего на свете – это жить. Надо идти потому, что они дойдут, наверняка дойдут, без всякого сомнения дойдут, и будет очень обидно, если они лягут здесь и заснут... хотя они могли дойти. Это будет ужасно обидно. И поэтому надо. «Не хочется – надо!» – говаривал Иоганыч.

 

Быков спотыкается и, конечно, падает. Если споткнешься – упадешь обязательно. Это потому, что они идут уже более суток по песку, который засасывает ноги, а ветер дует с такой силой, что трудно не упасть. А ели они за последние двое суток один раз. И пили тоже только один раз. Юрковский падает, роняет Дауге. Быков старается ему помочь. «К черту!» – хрипит геолог. Как так «к черту», если они не могут не дойти? Если осталось всего только сто тысяч шагов... или немного больше... Быков садится рядом и ждет. Э, врешь, брат, ты не ждешь, ты отдыхаешь! И отдыхаешь не вовремя, значит, теряешь время, а время – это вода, а вода – это жизнь. Быков толкает Юрковского. Тот мычит.

– Пошли, пошли, Владимир Сергеевич! Ерунда осталась!

Юрковский в ответ мычит и не двигается. Тогда Быков наклоняется к нему, ощупью находит кислородный кран, отворачивает на несколько секунд. Юрковский жадно дышит, потом медленно, шатаясь, встает. Алексей Петрович помогает ему...

 

Шаг, два, три, семь, десять... Нет, считать бессмысленно. Десять и пятьдесят тысяч! Смешно! Но интересно – все-таки уже не сто пятьдесят. Прошло трое суток или нет... четверо? Вот черт! Быков чувствует, что потерял счет времени, а это важно, очень важно! Может быть, тогда осталось не пятьдесят, а шестьдесят? Восемьдесят? Минутку, минутку... Быков начинает припоминать... Первые сутки – пустыня, и Юрковский впервые упал и не хотел вставать. Быков давал ему кислород. Вторые сутки... м-м-м... вторые сутки? А, это когда он чуть не провалился в воронку с зыбучим песком и Юрковский его еле вытащил. Они еще долго, около часу, отдыхали на этом месте и пили сок. И Гриша как будто легче дышал, хотя так и не пришел в сознание... Хороший день... А вот третьи сутки? Да, когда руки онемели, отнялись, стали бесчувственными. Носилок не поднять, не удержать. Гриша стал втрое, впятеро тяжелее... И они сделали петли и повесили носилки на шею. Юрковский на привале тогда говорил, что весь поход – бессмыслица, что идти им еще неделю, а питья не хватит и на четыре дня, и что вообще они скоро упадут и не встанут. А потом, пока они спали, вокруг намело песчаную насыпь. И сегодня, когда начинали поход, тоже намело. Юрковского и Дауге пришлось откапывать... Правильно – трое суток! А в сутки они проходят в среднем тридцать тысяч шагов. У Быкова есть шагомер. Пройдено сто тысяч шагов, а всего – сто пятьдесят. Значит, осталось только пятьдесят тысяч.

Сегодня осмотрели ожоги Дауге – кожа слезла, кровоточащие язвы... Быков перевязывает ему ноги как умеет. Затем Быков снимает с Юрковского вещевой мешок, в котором лежат термосы Дауге. Ему кажется, что Юрковский два раза тайком пил...

Быков тащит все на себе. Юрковский снова упал – голубая зарница роняет неверный дрожащий свет на черное распростертое тело.

– Вставай!

– Нет...

– Вставай, говорю!

– Не могу...

– Встать! Убью! – напрягаясь, орет Быков.

– Оставь меня и Гришу! – злобно хрипит Юрковский. – Иди один.

Но он все-таки встает.

На севере разгорается синее зарево, пылая, охватывает полнеба. Быков сквозь полусомкнутые от усталости веки видит свою длинную неуклюжую тень – она шатается и дергается. Ветер меняет направление – теперь он дует в спину. Очень сильный ветер. Он сильнее людей, он валит с ног, но в то же время помогает идти, и, когда затихает, тело кажется невыносимо отяжелевшим. Хорошо еще, что нет Черной бури... Юрковский падает снова, лежит неподвижно, погрузив пальцы в крупный песок. Медленно тает заря на севере.

– Встать!

 

Быков опустился на землю и с трудом стащил с себя заплечный мешок. Снял автомат, уложил аккуратно. Принялся медленными неверными движениями отыскивать замок шлема. Пока не снят шлем, нельзя расстегнуть спецкостюм и высвободить кислородный баллон. А Юрковский лежит без сознания, и запас живительного газа в его баллоне кончился. У Быкова кислород почти не растрачен. Надо снять шлем, расстегнуть спецкостюм и вынуть кислородный баллон. Быков облизывает губы. Он их не облизывает, но ему кажется, что облизывает. Впрочем, это неважно. Надо снять шлем и нырнуть в горячий, раскаленный, полный песка и пыли воздух, в котором нет влаги и очень мало кислорода. Впрочем, это неважно тоже... Юрковский лежит без сознания, и если кислород не приведет его в себя, то Быков не знает, что делать. Щелкает замок.

Воздух невыносимо горяч. Быков никогда не дышал таким и не думал даже, что это возможно. Но это, по-видимому, возможно, потому что он достает баллон, присоединяет его к баллону Юрковского и ждет, следя, как судорожно дергается стрелка манометра в лучах фонарика на его шлеме. Шлем лежит рядом, около вещевого мешка... В глазах мутнеет, подкатывает дурнота... Воздуха! Воздуха! Широко открытый рот хватает раскаленную смесь песка, пыли и еще чего-то, чего очень мало, но чем можно дышать... Все-таки, по-видимому, действительно можно, потому что у него еще хватает сил закрепить как надо свой баллон и нацепить шлем. Только после этого он перестает видеть лучи фонарика, в которых пролетают песчаные вихри, и валится головой в песок рядом с оживающим Юрковским...

 

Во время привала Быков, измотанный и обессиленный, заснул, оставив Юрковского на часах. За четвертые сутки они прошли не больше двенадцати тысяч шагов, и, пока Быков спал, Юрковский снял с себя термосы с остатками жидкого шоколада и лимонада, снял баллон с кислородом, сложил все это аккуратно на полупустой мешок рядом с носилками и, кое-как нацепив шлем, уполз в ночь умирать в песках. Быков проснулся как раз вовремя. Он отыскал геолога в тот момент, когда тот, чувствуя, что у него не хватает сил отползти далеко, стаскивал и не мог стащить с себя зацепившийся за что-то шлем. Быков взвалил Юрковского на плечо – оба не сказали ни слова, – отнес к месту привала, помог укрепить шлем и поставить все баллоны и потом сказал:

– Я хочу спать, я очень устал. Дай слово, что во время сна ты не удерешь...

Юрковский молчал.

– Я очень хочу спать, очень... Ты не даешь мне заснуть, Володя...

Юрковский молчал упрямо, только с ненавистью сопел в микрофон.

– Дай мне заснуть, Володя!.. Мы поговорим обо всем, когда я проснусь. Прошу, Владимир Сергеевич...

– Ладно, – вдруг сказал Юрковский. – Спи, Алексей, все в порядке...

Быков хотел сказать что-нибудь ободряющее, но не успел – заснул. Ему ничего не снилось, только все время хотелось пить, и, кажется, он даже пил во сне, но потом никак не мог этого припомнить. Через четыре часа они двинулись дальше, и Юрковский пошел сам. Местность стала каменистой, и сквозь мучительный бред о воде Быков подумал, что они сделают, может быть, хороший переход, но Юрковский споткнулся, упал и повредил колено. Быков, ощупывая ему ногу, слышал, как он заплакал горько и яростно, и проговорил:

– А помнишь, Володя?.. Бороться и искать, найти и не сдаваться! Помнишь?

– К черту, все к черту! – всхлипывал Юрковский.

– Нет, ты мне скажи, ты мне скажи, Владимир... Боролись?

Юрковский затих, потом проговорил:

– Боролись.

– Искали?

– Искали.

– Нашли? Вовка! Ведь нашли! Ведь ты же геолог!

Юрковский молчал.

– Не-ет, ты скажи! – Быков чувствовал, что бредит. – Ну? Ведь нашли, а?

– Нашли, – сказал Юрковский.

– Милый... Ведь нашли... Ты... Иоганыч... Все пропало – ладно... Записи, образцы, «Мальчик»... Но ведь ты геолог, ты многое помнишь и так... без записей... Ведь нужен ты, Владимир... Ждут тебя... Краюхин ждет... Искали ведь... нашли... так что же – сдаваться? А, Володя?

– Брось меня, – тихо попросил Юрковский. – Все погибнем. Брось...

– Значит, сдаваться? Да?

– Пошли, – прохрипел геолог...

Шаг, два, три, пять, десять... И все по воде, по глубокой прозрачной воде – вот почему так холодно, вот почему колотит дрожь, вот почему так трудно идти: в воде ведь всегда трудно идти, а здесь она по грудь – прозрачная, холодная, сладкая. Сладчайшая!..

– Юрковский, вода! – бормочет Быков. Геолог не откликается. – Володька! Вода, говорю!..

Молчит. Ну, значит, не хочет. А я выпью, думает Быков. Ого! Как я напьюсь! Только бы не замочить автомат. А впрочем, ерунда, ведь стоит только наклонить голову... Быков с силой натыкается на эбонитовые наконечники термосов. С зубов обваливается эмаль, только зубы и сохранили чувствительность в спекшемся рту... Вода сразу исчезает. Остается лютая боль и еще что-то – сухое, пыльное, шершавое – жажда... В термосах почти пусто, осталось много шоколада, но он не утоляет жажды, он сладкий, густой, теплый... Кровь тоже густая и теплая – течет из разбитой губы. Быков слизывает ее языком, спотыкается, делает несколько неверных шагов в сторону и останавливается, тяжело дыша. Юрковский лежит на его спине, обхватив руками за шею. Молчит целыми часами – что ж ему теперь делать, бедняге...

 

Небо опять окутано багровыми тучами. Дует сильный ветер с севера, он помогает идти. Тучи принесло со стороны Голконды, пока Быков спал. На горизонте мотаются змеистые тени смерчей – все так же, как три недели назад, когда «Мальчик» резво мчался наперерез ветру к Урановой Голконде, навстречу гибели. Теперь «Мальчик» мертво застыл, вплавившись в остекленевший песок, могучий, огромный – дымной брони памятник Великого похода. Вечным сном заснул его командир; где-то в скалах нашел свою странную смерть Богдан Спицын... Но поход еще не кончен. Не кончен!

Каждый раз, просыпаясь после мучительного сна, Быков люто ненавидел Юрковского. Геолог больше не мог нести носилки. Он все время падал и ронял Дауге. Он еще раз пытался бежать в пески. Но Юрковского терять нельзя! С ним будут потеряны драгоценные знания – знания человека, изучившего подступы к Голконде. Он должен дойти – этот смельчак, поэт и «пижон», он даст людям Голконду, сказочные песчаные равнины, где песок дороже золота, дороже платины... И все-таки каждый раз, проснувшись перед началом нового пятнадцатикилометрового перехода, Быков ненавидел его, как врага.

– Как прошла ночь?

– Все спокойно.

– Спал?

– Немного, часа два...

– Ничего – на мне отоспишься... (Это несправедливо, чертовски несправедливо. Быков никогда не сказал бы так, если бы у них был хотя бы еще один термос с соком, но сейчас он не способен жалеть о сказанном.) Пил?

– Нет. – Голос Юрковского терпеливо спокоен. Это не первый разговор в таком тоне.

– Отпей два глотка, не больше. Слышишь – не больше!..

– Не хочется...

Чудовищная, неприкрытая ложь! Быков еле сдерживается:

– Та-ак! Ладно. Пошли.

Быков поднимается на ноги, с трудом удерживая болезненный крик. Тело как будто рвут раскаленными клещами. Открывает кран подачи кислорода; жадно глотая, торопливо считает до десяти. Это необходимая порция, иначе ноги просто не пойдут. Медленно опускается на колени и, кряхтя, взваливает на плечи вялое тело Дауге. Юрковский остается сидеть на песке – ветер за несколько часов намел около него маленькую черную насыпь.

– Знаете, Быков, это не годится... – Голос сиплый, но спокойный. – Так я не согласен...

Быкову хочется разорвать его пополам, но нет сил, а потому – с грозной хрипотцой в ржавом голосе:

– Разговорчики!.. Встать!

– Я тут, пока вы отдыхали, вытащил у вас карту. (Быков судорожно хватается за карман.) Не беспокойтесь, я уже положил обратно... Я нанес на нее основные сведения относительно геологии Голконды.

Быков рассматривает помятую карту с лохматыми краями: дрожащие кривые буквы, непонятные слова... Написано черной сажей, все сотрется, пропадет. Неразборчиво, плохо, грязно...

– Оставьте нас. К чему вам себя мучить? И сами погибнете, и...

– На кой черт ты мне нужен? Мне «язык» нужен! Вставай.

– Но я же записал!..

– На кой черт мне твои писульки? Мне живой «язык» нужен. Хватит болтать, подымайся.

Юрковский колеблется.

– Ты что? Венец героя приобрести хочешь?.. Мученика? Врешь! Я тебя гнать вперед буду, пока сам не свалюсь! А свалюсь – сам поползешь дальше! Понял?! Вставай!

И Юрковский встает. Славный, хороший парень! Наш, советский, хоть и с загибами... После пятого километра Быков перестает его ненавидеть, а после десятого начинает любить, как брата. Молчит, сукин сын, ни слова, ни жалобы – а у самого волосы выпадают, кожа в трещинах, и лицо чернее пустыни. Шатается... Друг ты мой милый, мы дойдем, обязательно дойдем! Смотри, еще десять километров оттопали. Вперед, вперед!.. Шаг, два, три, пять... Вода уже по колено – прозрачная, холодная, сладкая...

Юрковский бормочет:

– Слушай, Алексей... На случай, если я все-таки не дойду... О загадке Тахмасиба, о Красном кольце... Я думаю... я уверен... Это бактерии. Колонии бактерий. Но не наших бактерий. Другая жизнь... небелковая жизнь. Живут за счет излучений. Поглощают радиоактивные излучения и живут за счет их энергии... Слышишь, Быков?

Да-да, он слышит. «Бактерии и излучения...» Но это ни к чему. Нужна вода, а не бактерии.

– Они собираются вокруг места, где должен произойти атомный взрыв, – продолжает Юрковский. – Собираются в кольцо... Красное кольцо... и ждут. «Мальчик» попал на такое место. И под ним взрыв. Подземный атомный взрыв. А они чуют, где должен быть взрыв, собираются и ждут... Продукты распада очень активны... они лакомятся... Слышишь? Я почти уверен...

Да, Быков слышит. Он идет вдоль каменистой гряды и все слышит. Но сначала нужна вода. И где же, наконец, ущелье? Должно быть где-то здесь... Вода...

– Передай всем, чтобы опасались Красного кольца. Где Красное кольцо, там подземный взрыв. Передашь? Ты слышишь?

– Да-да, передам... Сам передашь!..

Шаг, два... десять... пятнадцать...

На шестые сутки они подошли к ущелью. Вход нашли не сразу. Быков, оставив Юрковского и Дауге около каменной стены, долго бродил в поисках прохода, несколько раз терял память, обнаруживал себя вдруг лежащим на песке и лижущим внутренние стенки шлема шершавым, потерявшим чувствительность языком. Черный провал зарос колючками, выглядел зловеще в красном свете огненного неба. Быков вернулся к Юрковскому, взвалил Дауге на себя, пошел вдоль стены и свалился у самого входа в ущелье. Сознание скользило, налетало и исчезало, как порывы ветра, и сквозь клубящуюся муть он слышал, как Юрковский хрипло выкрикивал, глотая слова:

– Подлая! Мы еще вернемся... Придем сюда! За смерть нашу, за муки... отплатишь! Проклятая планета!.. Будешь работать на нас, на людей Земли, давать свет, жизнь... Закуем в сталь, в бетон! Будешь работать!

– Довольно, – сказал Быков и поднялся, опираясь о морщинистый камень...

 

Нет, идти больше нельзя. Зато можно ползти. Ползти на четвереньках и тащить за собою Дауге. Это гораздо легче, чем нести его на спине. Юрковский тоже ползет... Очень не хочется ползти. Зачем куда-то ползти, если вокруг, на сколько хватает глаз, в ярком солнечном свете тянется вода – такая прозрачная, что виден песок на дне, мелкий серый песок, и такая холодная, что ломит руки? Но Быков помнит, что если захочешь ее пить, то натыкаешься на что-то острое, становится очень больно... И потом, ведь можно замочить оружие... И вообще, если здесь лечь и не ползти, то это ужасно обидно: осталось совсем немного, всего несколько тысяч шагов. Обидно, в самом деле, остановиться, когда пройдено сто пятьдесят тысяч шагов и осталось только две-три тысячи... если идти ногами, конечно. Если ползти, получается как-то по-другому, но тоже совсем немного, сущая чепуха...

Быков останавливается, включает фонарик и оглядывается. Юрковский здесь. Лежит позади неподвижного тела Иоганыча, упираясь растопыренными локтями в песок, глядит слепым полушарием шлема. Они связаны ремнем, снятым с вещевого мешка. За этим ремнем надо следить: один раз он уже развязался, и Быков уполз далеко вперед. Пришлось возвращаться и искать Юрковского, который сидел, упершись спиной в каменную стену ущелья, и молчал упорно, хотя и видел Быкова, ползавшего рядом. Чудак! Что он задумал – расставаться, когда осталось всего несколько тысяч шагов. Если идти ногами, конечно. Да, надо внимательно, очень внимательно следить за ремнем. А теперь – дальше. Шаг, два шага... Нет, при чем тут шаги? Они же ползут по дну прохладного быстрого ручья. Ползут! А вовсе не шагают – так что шаги здесь ни к селу...

Быков натыкается шлемом на что-то твердое и неподатливое впереди. Может, обвал? Придется оползать стороной... Обвал может даже засыпать, но это, конечно, ерунда... В ущелье красноватые сумерки, а не полный мрак, но Быков стал очень плохо видеть. Он включает фонарик. Это конец ущелья, заросли гигантских колючек. Вот следы «Мальчика» – почерневшие, сморщенные ветви-плети, вырванные вместе с глыбами камня из скалы. Ущелье снова заросло, но пробраться можно. Осталось всего несколько тысяч шагов...

– Если, конечно, идти ногами, – хрипит сзади Юрковский.

Быков садится, подтягивает под себя онемевшие ноги. Кожа на коленях стерлась совершенно, но боль почему-то не чувствуется. И очень хорошо.

– Я что – вслух говорю? – спрашивает Быков не без удивления. Идти уже нельзя, невозможно, но можно еще ползти и, оказывается, удивляться даже.

– Ты все время болтаешь, как испорченный патефон. – Юрковский говорит невнятно и медленно. – Ты все время несешь чушь и непрерывно орешь на меня, чтобы не отставал... А когда тебя зовут, не откликаешься... Обидно даже...

Та-ак, значит, можно еще и обижаться. Быков припоминает, будто действительно Юрковский окликал его и что-то говорил. Про воду. Да. И про ручей. Черт, так это он все говорил! Быкову становится немного жутко: по ущелью ползут двое, связанные друг с другом ремнем, снятым с заплечного мешка, и громко разговаривают, сами того не замечая. Впрочем, здесь некому на это смотреть.

– Плевали мы, – говорит он вслух.

– Верно, – откликается Юрковский.

– Там наше болото, Володя. Чепуха осталась. Давай!

– Давай! – говорит Юрковский.

– Ну, вперед, значит? – спрашивает Быков.

– Вперед! – отвечает Юрковский.

...На болоте шевелились в светящемся тумане джунгли чудовищных белесых растений. Они росли очень густо, и приходилось протискиваться между их толстыми скользкими стволами. Трясина чмокала, чавкала, засасывала грязной мокрой пастью. Перед последним решающим броском устроили длительный привал, и Быков извлек драгоценный заветный термос Дауге – их последнюю надежду и опору. В термосе почти два литра апельсинового сока, и Юрковский даже беззвучно засмеялся, когда шероховатый черный баллончик повис в луче фонарика. Быков разрешил Юрковскому и себе выпить по пяти глотков жизни и влил в запекшийся рот Дауге целый стакан. Потом они спали по очереди три часа и выпили еще по пять глотков...

Потом Быкова с Дауге на плечах засосала трясина, и Юрковский выволок их на поверхность. И самое удивительное заключалось в том, что они с первой попытки нашли место, где месяц назад совершил посадку «Хиус».

Но... «Хиуса» здесь не было...

На его месте – широкая, метров шестьдесят в диаметре, лужайка, покрытая прочной асфальтовой коркой. От центра ее разбегались длинные трещины, сквозь которые пробивалась буйная поросль больших белесых растений с толстыми скользкими стволами...

[Предыдущая часть]     Оглавление     [Следующая часть]