В тот день мои родители воспользовались своим конституционным правом на смерть.
Я ничего не подозревал. Понимаю, что в это трудно поверить, но до самого конца у меня и мысли не было, что родители сдались. Отца уволили с работы больше года назад, его пособие кончилось, но мама продолжала работать на Третьих Государственных копях. Я не знал, что Третьи Государственные давным-давно на грани банкротства, и зарплата погашается рисом — который я ненавидел, и оплатой квартирных счетов — о которых я вообще никогда не вспоминал. Но так жили многие, и в школе трудно было найти ребят, у которых и мать и отец имели работу.
Я пришел из школы. Бросил планшетку на кровать, а потом тихонько заглянул в гостиную, откуда звучала музыка.
Первое, что я подумал — отец нашел, наконец, работу. Мама и папа сидели за столом, застеленным белой скатертью, посредине стола горели свечи в старинном хрустальном подсвечнике, который доставали только на дни рождения и Рождество. На тарелках были остатки еды — настоящей картошки, настоящего мяса, и я уж никогда не поверю, что папа не съел бы двух полных тарелок, перед тем как не доесть третью. Стояла полупустая бутылка водки, причем настоящей, и почти пустая бутылка вина.
— Тикки! — сказал отец. — Быстренько за стол!
Меня зовут Тиккирей. Это очень звучное имя, но чертовски длинное и неудобное. Мама иногда зовет меня Тик, а отец — Тикки, хотя по-моему, проще им было двенадцать лет назад придумать другое имя.
Я сел, ничего не спрашивая. Отец очень не любит расспросов, ему нравится рассказывать новости самому, даже если надо, всего лишь, сообщить, что мне купили новую рубашку. Мама молча положила мне гору мяса с картошкой, и поставила рядом с тарелкой бутылку моего любимого кетчупа. Так я и слопал всю тарелку, в полнейшее свое удовольствие, прежде чем папа развеял мое заблуждение.
Никакой работы он не нашел.
Для людей без нейрошунта сейчас вообще работы нет.
Надо ставить шунт, но у взрослых это очень опасная и дорогая операция. А маме не платят денег, и, значит, им нечем даже оплачивать жизнеобеспечение, а я ведь прекрасно понимаю, что на нашей планете можно жить только под куполами.
Так что нас должны были выселить из квартиры, и отправить во внешнее поселение, где обычные люди могут прожить год, или два — если очень повезет.
Поэтому они с мамой воспользовались своим конституционным правом…
Я сидел, словно каменный. Ничего не мог сказать. Смотрел на родителей, ковырял вилкой остатки картошки, которые только что перемешал с кетчупом, превратив в бурую кашицу. Ну люблю я все заливать кетчупом, хоть меня за это и ругают…
Сейчас меня никто не ругал.
Наверное, надо было сказать, что лучше мы все вместе отправимся в поселения, и будем очень старательно проходить дезактивацию, возвращаясь с рудника, и проживем долго-долго, а потом заработаем денег достаточно, чтобы снова купить пай в куполе. Но у меня не получалось это произнести. Я вспоминал экскурсию на рудник, которая у нас однажды была. Вспоминал людей с серой кожей, покрытых язвами, которые сидели в древних бульдозерах и экскаваторах, вспоминал как один экскаватор повернулся и поехал из карьера навстречу нашему школьному автобусу, помахивая ковшом. А из кабины улыбался “крокодильей пастью”, которая у всех облученных появляется, экскаваторщик… Он, конечно, просто попугать хотел, но девчонки завизжали, и даже мальчишкам стало страшно.
И я ничего не сказал. Совсем ничего. Мама то начинала смеяться, и целовала меня в макушку, то очень серьезно объясняла, что теперь мой пай на жизнеобеспечение продлен на семь лет, я успею вырасти, получить профессию, а нейрошунт у меня очень хороший, они тогда здорово зарабатывали и не поскупились, так что с работой проблем не будет. Главное, чтобы я не связался с дурной компанией, не стал жрать наркоту, был вежливым с учителями и соседями, вовремя стирал и чистил одежду, подавал прошения на муниципальные продуктовые карточки.
Она заплакала только тогда, когда папа сказал, будто почуял мои колебания, что переменить уже ничего нельзя. Они подали заявку на смерть, выпили специальный препарат, поэтому им и выдали “прощальные деньги”. Так что даже если родители передумают, они все равно умрут. Только тогда мне не продлят пай на жизнеобеспечение.
Есть мне больше не хотелось. Совсем. Хотя было еще мороженое, и торт, и конфеты. А мама шепнула на ухо, что из “прощальных денег” они оплатили мне день рождения на семь лет вперед. Специальный человек из социальной службы будет выяснять, какой мне нужен подарок, и покупать его, и приносить его в день рождения, и готовить праздничный ужин. Наша планета и впрямь бедная и суровая, но социальные службы у нас развиты не хуже чем на Земле или Авалоне.
Мороженое я все-таки съел. Мама смотрела так умоляюще и жалобно, что я, хоть и давился, но глотал холодные сладкие комки, пахнущие клубникой и яблоками. Потом мы, как обычно, прочитали молитву и пошли спать.
В Дом Прощаний родителям надо было идти рано утром. Если они задержатся до полудня, то тоже умрут, но тогда им будет больно.
Я пролежал часов до трех ночи, глядя на часы. Робот-трансформер, в виде которого были сделаны часы, сурово сверкал глазами, помахивал руками, переступал на месте, а иногда начинал водить по комнате тонкой спицей “лазерного меча”. Мама всегда ворчала, что невозможно спать в комнате с “такой ерундой”, но отключить робота не требовала. Она же помнила, как я радовался, когда в восемь лет мне подарили эти часы.
И только когда я понял, что думаю о родителях в прошлом времени, будто они уже мертвы, я вскочил, распахнул дверь, и бросился к ним в спальню. Я не маленький. Я все понимаю. И что взрослые, даже если они родители, могут ночью делать, прекрасно знаю.
Только я больше не мог один.
Я бросился на кровать, между мамой и папой. Уткнулся маме в плечо, и заплакал.
Они ничего не стали говорить. Ни мама, ни папа. Просто обняли меня, стали гладить. Вот тогда я и понял — сразу, что они живые. Но только до утра. Я решил, что спать сегодня не буду, но все равно заснул.
Утром мама собрала меня в школу. И сказала, что я обязательно должен пойти на занятия. Провожать их не нужно. Долгие проводы — лишние слезы.
А папа заговорил, только когда они выходили из дверей:
— Тикки…
Он замолчал, потому что у него было слишком много слов, и слишком мало времени. Я ждал.
— Тикки, ты поймешь, что это было правильно.
— Нет, папа, — сказал я.
Надо было сказать “да”, но я не смог. Отец улыбнулся, но как-то очень тоскливо, взял маму за руку, и они вышли.
Конечно же, я их проводил. Издалека, чтобы они меня не видели. Мама очень часто оборачивалась, и я понял, что она меня чувствует. Но не стал показываться, я ведь обещал не провожать.
Когда они вошли в Дом Прощания, я постоял немного, пиная стену муниципалитета. Не в знак протеста, а потому что муниципалитет стоит напротив, через проспект Первопроходцев.
Потом я повернулся, и пошел в школу. Потому что обещал.