На "Русскую фантастику"На первую страницу
Автобиография
Фотгорафии
Аннотированная библиография
Стихи
Рисунки
Вы здесь!
Китаеведение
Статьи о Рыбакове
Беседы с Б. Понежатым
     
 
НА ЧУЖОМ ПИРУ,
С НЕПРЕОБОРИМОЙ СВОБОДОЙ
Главы из неоконченного романа.
(Коктебель — Санкт-Петербург, сентябрь-ноябрь 1999 )
 
     
 

Государь рассмеялся:

— Людей талантливых всегда
достаточно. Помнишь ли ты время,
когда их не было? Талант — всего
лишь орудие, которое нужно уметь
применять. А посему я и стараюсь
привлекать к себе на службу способных
людей. Ну, а коли не проявляют они
своих талантов — и нечего им на свете
жить! Если не казнить, то что
прикажешь с ними делать?

Бань Гу

Пьяной валяется ограблен на улице,
а никто не помилует… Проспались, бедные,
с похмелья, ано и самим себе сором:
борода и ус в блевотине, а от гузна
весь и до ног в говнех.


Протопоп Аввакум

 
 

2. Тень, так сказать, минувшего

 
     
     Да-да. Пытаясь в свое время проникнуться духом па Симагина и понять, чем дышала в детстве его душа, чтобы нынешнего его понимать получше, я и до Ефремова добрался, поскольку пару раз слышал от па эту фамилию, припомненную не без уважения. Даже сподобился прочесть несколько рассказов — «Тень минувшего» в их числе. Просто блеск. Особенно апофеоз: горняки, рабочие каменоломен, колхозники, охотники (цитирую по памяти, поэтому за точность не ручаюсь) доверчиво и бескорыстно, не спрашивая о конечной цели, уважая в нем известного ученого, помогали ему... Обворожительно, правда? Откуда они, сами не будучи специалистами ни в коей мере, знали, что он не шарлатан? А если не шарлатан, так тем более неинтересно. Шарлатан хоть чего-нибудь интересное наплетет, а настоящий — подумаешь, смола застывшая, и каких-то гнусных тварей видать... Кто компенсировал помощничкам непроизводительные затраты потраченного на бескорыстную помощь времени — ведь, чтобы как-то сводить концы с концами, и двадцати часов в сутки не всегда хватает? Кто спонсировал самого этого известного в его многолетних поисках и поездках?
   Я понял одно: мир, каким па Симагин и такие, как он, его представляли себе в отрочестве, существовать просто не может. Если даже его искусственно, силком, на коротенькое время создали, он должен был рухнуть обязательно. Но вернее всего, на самом деле его и не было никогда, он таким просто притворялся — и, в конце концов, рухнул с облегчением, с удовольствием, просто оттого, что притворяться устал.
   Так я решил тогда, двадцати годков от роду. И мнения своего по сю пору не переменил. Хотя иногда думаю: а кто меня и моих друзей финансировал-спонсировал-компенсировал? Мы сами, никто кроме. Какого рожна мы бескорыстно, не спрашивая о конечной цели, помогали — уважая, так сказать, в своих пациентах... далее по тексту?
   Нет ответа. Хотелось.
   Однако, дело в том, что так может жить и действовать один человек, два, максимум — небольшая группа единомышленников. Но не целая же страна!
   Хотя положа руку на сердце — жаль, что не может.
   Но мало ли чего нам жаль! Прыгнув с крыши, ты отнюдь не полетишь, аки птицы гуси-лебеди, в жаркие страны пирамидами любоваться, а брызнешь мозгами по асфальту. Жаль? Конечно, жаль. Ну и что с того?
   Назавтра я пришел в контору пораньше, чтобы поколдовать над финансовой документацией. В принципе, бухгалтер у нас был экстра-класса — но ему же невдомек было, что часть средств, получаемых за всю эту кабинетную лабуду с аутотренингом и прочими стандартными процедурами, утекает на финансирование спецопераций! Наше счастье, что восстанавливать творческие способности, как я уже говорил, к нам зачастую приходили кошелькастые новораши, отродясь этих способностей не имевшие и вдруг возжелавшие стать знаменитыми учеными или писателями. Милости просим. Моя правая рука тяжелая и теплая... моя левая рука тяжелая и теплая... вот счет за сеанс. Угодно ли вам продолжить? А-атлично! Вот этой вот вашей денежкой мы, нигде ее не оприходуя, тихохонько заплатим за дочку Сошникова на ее факультете — а Сошников будет гордиться собой и думать, что сумел победить судьбу. И что-нибудь после этого напишет, чего в противном случае нипочем бы ни написал.
   Но, конечно, если все это выплывет на белый свет — мы сядем.
   Или, например, частные фирмы отваливали нам немалые бабки за интеллектуальную реабилитацию измотанных специалистов из своих лабораторий. С ними мы работали честно, по высшему разряду, и, проводя обычные кабинетные сеансы, нередко дополняли их двумя-тремя терапевтическими горловинами на натуре. Чтобы человек действительно очухался и начал сызнова плодоносить надлежащим образом. Ну, пусть чисто прикладным — это тоже неплохо. Так создавался и поддерживался престиж "Сеятеля". Был у нас пациент — блестящий архитектор неповторимых особняков для депутатов, финансистов, киллеров и прочих остро нуждающихся в улучшении жилищных условий полноправных граждан возрождающейся державы. И вдруг что-то надломилось у него в душе — погнал штамповку. "Крыша" его в панику ударилась: конец заказам! Конкуренция-то в этой сфере весьма напряженная. Пришли к нам. Вам сколько нулей после циферки? пять? шесть? Лучше шесть, скромно, но с достоинством сказал я тогда.
   А архитектор в кризисе жестоком. Осточертело, нервно прикуривая сигарету от сигареты, говорил он мне на предварительном собеседовании. Хочу обсерваторию построить! Или больницу! Хочу построить оздоровительный лагерь для детей беженцев, понимаете, Антон Антонович? А мне показывают в мэрии, сколько они выделить на него могут — этого даже на остекление не хватит, разве что сделать северную стену глухой, без единого оконца...
   Как такого человека лечить? Ему в ножки поклониться за порядочность его да вербануть к нам в команду, очень мог бы быть полезен... Так и этак присматривался я к нему — нет, не решился. Тщеславен. Отнюдь не патологически, нормально для талантливого художника тщеславен — но у нас, бойцов невидимого фронта, и это нельзя. Раньше или позже похвастается кому-нибудь не тому, какие благие дела творит втайне — и все, пошло-поехало; прощай, конспирация. Оставили все, как было. Бились полгода и нормализовали мужика... опять начал шале чертить, лучше прежних.
   Частные фирмы были основным источником дохода. Но ломтик этого дохода, уж извините... Хороший автомобиль, например, у нас каждому в команде нужен, иначе работать просто невозможно — сдохнешь в транспорте во время бесконечных и совершенно неизбежных метаний. Хотя, опять-таки, докопайся какая-нибудь фининспекция — как в "Бриллиантовой руке" говаривал Папанов, спокойно, Козлодоеу, сядем усе.
   Кто нас заставлял рисковать? Никто. Самим хотелось. Охотники и колхозники...
   Честно скажу: это ни с чем не сравнимое удовольствие — видеть, как надломленный и остывший человек, у которого совсем уже опустились руки, пересохло горло, ослеп мозг, вдруг снова распрямляется, снова начинает звенеть и сверкать. Понимаете? Попробуйте понять. Удовольствие. Радость. В сущности, из-за них все делалось.
   Примерно с час я процеживал окаянные бумажки, пристально вдумываясь в каждую цифру и дату. Потом на столе у меня легонько курлыкнуло, и голос секретарши Катечки сказал слегка виновато:
   — Антон Антонович, время.
   — Да-да, — ответил я. — Что у нас?
   — Один новенький на собеседование.
   — Записывался заранее?
   — Да, еще позавчера.
   Я вздохнул и принялся утрамбовывать расползшуюся по столу отчетность в старомодную тяжелую папку. Эти документы я компьютеру не доверял. Хакеров случайных нам не хватало в нашем трудном и прекрасном начинании.
   — Пришел?
   — Да.
   — Запускай.
   Папка канула в сейф, сейф накрылся книжным стеллажом, я даже успел усесться обратно за стол и сделать умное лицо. Дверь неторопливо отворилась, и передом ною предстала тень минувшего. Гаже всякого динозавра.
   Я даже глаза прикрыл ненадолго, чтобы совладать с собой, не видя его отвратительного лица.
   Он меня, разумеется, не узнал. Сколько мне было, когда мы виделись в последний раз? Он бы на этот вопрос ответить не смог. Во втором классе я начал учиться, но он даже этого не помнил, наверняка. Ни до кого ему не было тогда дела, кроме как до своей драгоценной и никем не понятой персоны. Кто бы знал, как я его ненавидел тогда!
   Кто бы знал, сколько раз, слыша из маминой комнаты глухие, сдавленные рыдания среди ночи, я его убивал — и наяву, и, тем более, когда ухитрялся уснуть наконец!
   Подробностей я, разумеется, не мог тогда ни выяснить, ни понять, да они мне и теперь не известны, — но уже тогда, восьмилетний, я знал совершенно точно, что мой мир взорвался из-за него.
   Странно. Он не выглядел постаревшим. Не выглядел и посолидневшим. Он всего лишь расплылся, обесцветился и увял. Одутловатое лицо без возраста, погасшие глаза... И веяло от него уже не апломбом и самолюбованием, а пустыней. Пока он неторопливо шел от двери к креслу посетителей, я вникал в него и так, и этак, и не чувствовал ничего. Только пепел.
   И одежда была под стать. Сразу возникло впечатление, что она куплена еще в советское время, пиджачок за тридцать два рубля, рубашка за девять — а теперь все это так и донашивается вот уж кой годок, аккуратно стирается, штукуется, штопается... Мне показалось даже, что именно в этом костюмчике он и приходил к нам тогда. Воротник у рубашки протерся до основы, но был чистым. Локти пиджака лоснились и светились там, где ткань совсем уже просеклась. Брюки пузырились на коленях, штанины понизу будто поросли мхом — так одряхлела и истерлась ткань. Интересно бы взглянуть на носки, подумал я.
   Но не было в ним сошниковской прибитости. Только равнодушие. И озирался он безо всякого любопытства — просто как бы не понимая, зачем он здесь и что ему теперь делать. И, садясь в кресло для посетителей, изящно поддернул свои штаны, очевидно находящиеся на исходе периода полураспада.
   — Здравствуйте, — произнес он сдержанно. Ни малейшего волнения, столь естественного для человека, в первый раз пришедшего к врачу. Ни малейшей... как бы это сказать... надежды, что ему, чем он там ни страдал, помогут. — Мне порекомендовала обратиться к вам Алла... Александровна Горелова. Она сказала, вы ее наверняка вспомните.
   Да, разумеется. Алла. Она была вдвое старше меня, но мы быстро отказались от отчеств, как-то это само собой произошло. Славная женщина, энергии невероятной и со способностями намного выше средних. За помощью она к нам не обращалась, мы познакомились совсем по другим причинам — хотя, честное слово, я был бы рад ей помочь и без ее просьбы. Но это оказался тот редкий случай, когда все мои ухищрения оказались бы бессильны. При Советах муж ее был довольно крупным конструктором оборонки, в девяностых быстро, по-молодому сориентировался и теперь опять процветал в совместной со шведами и немцами фирме, чего только не выпускавшей. Так что материально она не нуждалась. Числилась она всю жизнь в биологическом каком-то институте Академии Наук, и, если бы там и впрямь оставалась хоть какая-то возможность работать, достигла бы, вероятно, немалого; вполне серьезную кандидатскую она защитила, если я правильно помню, чуть ли не в двадцать пять лет. Но академические институты, господа, это ж такие странные заведения, которые и разгонять официально нельзя, потому что неловко как-то, и цацкаться с ними недосуг, и роскошь финансировать их страна ну никак не может себе позволить, покуда не завершился переходный период. Затосковав от бессмысленности существования, Алла задолго до того, как мы промелькнули жизнями друг мимо друга, инстинктивно нащупала ту же панацею, что и я, и всю свою бешеную энергию и умение крутиться-вертеться и крутить-вертеть окружающими кинула на помощь друзьям. То она выбивала место в больнице для двоюродной тетки школьного приятеля, то вызволяла из ментовки вдрызг пьяного стихоплета, с которым и встречалась-то доселе лишь един раз, на его творческом вечере у кого-то на квартире... Это ее засосало. Она выматывалась так, как никогда на работе не выматывалась, но получаемые ею положительные эмоции были насколько интенсивны, что она, хотя вслух время от времени тосковала по спокойной лабораторной работе, на самом деле уже ни о чем ином и не мечтала — только бы кто-нибудь из окружения сломал, например, ногу, и можно было бы по большому знакомству, зато не переплачивая втридорога, снабдить его какими-нибудь импортными фиксаторами вместо допотопного нашенского гипса...
   Я ее уважал. Ее рекомендация немалого стоила.
   — Мы с нею давние, очень давние друзья. Она сказала, что если кто-то мне и сможет помочь, так только вы.
 
 
     Я сдержанно пожал плечами.
   — Посмотрим, — проговорил я. — Я пока ничего про вас не знаю.
   — Я и сам уже ничего про себя не знаю, — чуть улыбнулся он.
   — Звучит красиво, но вы же не дамочку охмурять сюда пришли, — сказал я и сам почувствовал, что хамлю. Не сдержался. Надо взять себя в руки, подумал я и глубоко вздохнул. Впрочем, его лицо осталось совершенно равнодушным. Ему, похоже, не показалось, что я хамлю. — Мне нужна информация, а не интерпретация. Интерпретировать буду я.
   Нет, мне положительно никак не удавалось найти верный тон. Слишком уж внезапно эта тень выросла посреди моего кабинета.
   Чтобы выволочь из минувшего гадость, не нужна помощь охотников и колхозников. Сама вынырнет.
   — Да, конечно, — сказал он. — Разумеется. Простите. Меня зовут Валерий Аркадьевич Вербицкий. Возраст — сорок восемь лет, — он опять чуть усмехнулся. Улыбка была странная: одновременно и жалкая, и снисходительная. Она тоже полна была пепла. — Да уж почти сорок девять... Профессия — писатель. Боюсь, что бывший. Алла именно поэтому меня к вам и отправила, и еще пинком ускорила, надо признаться. Я бы сам не пошел. Спекся так спекся, что тут сделаешь. Многие, на самом деле, телесно живут дольше, чем живет в них искра, но Алла... Честное слово, не подумайте, что я хвастаюсь. Просто ей нравится то, что я когда-то писал... мне — нет, сразу должен оговориться, мне — давно уже нет. А вот она никак не хочет смириться с мыслью, что мне конец. Что вас еще интересует?
   Я даже опять глаза прикрыл на миг, чтобы в них не сверкнуло совершенно бесстыдным образом торжество. Я понял, что судьба ему за нас отомстила.
   Правда, что толку?
   Злая радость отступила, потушенная этой простой мыслью легко и надежно, словно костерок ушатом воды. Передо мной был пациент. Просто пациент.
   Я открыл глаза и тихо сказал:
   — Многое.
   Я по-прежнему не чувствовал в нем ни надежды, ни волнения, ни даже простого недоверия к себе. Бывало такое — приходит человек, а сам думает: вот сейчас этот жулик начнет тянуть из меня деньги. Даже этого в Вербицком не ощущалось. Ему было все равно, что с ним будет. Он поставил на себе крест.
   Па Симагин всегда считал, что он талантлив. Ну-ну, подумал я.
   — Видите ли... э...
   — Меня зовут Антон Антонович, — сказал я.
   — Видите ли, Антон Антонович. Я не знаю, как у вас принято. Как надо. Может быть, вы лучше поспрашиваете меня?
   — Валерий Аркадьевич, — проговорил я как можно мягче, чтобы и в помине больше не было моих собственных эмоций на этом, мягко говоря, участке работы. — Ведь не я к вам пришел.
   — Да, разумеется, — он несколько раз кивнул. — Простите. Но честное слово, я не знаю, что говорить. По-моему, мне невозможно помочь, потому что я тут ни при чем. Если бы не Алла, я бы...
   Как он спешит даже эту ответственность с себя снять, вдруг подумал я против воли. Даже ответственность за то, что сам пришел к врачу за помощью. Если бы меня не послали пинком в зад, я бы вас ни о чем не просил...
   — Мы теряем время, — сказал я. Он откинулся на спинку кресла и закинул ногу на ногу. Нет, он вовсе не был раздавлен. Он просто ничего не хотел.
   — Курить у вас можно? — спросил он.
   И я, разумеется, немедленно вспомнил, как в первый его приход к нам мама и па Симагин поссорились, решая, позволять ему курить, или нет. Мне уже тогда стало страшно, я отчетливо это помню. Ведь с того момента, как они познакомились, они не ссорились — во всяком случае, у меня на глазах — ни разу. Впервые — из-за проклятых сигарет этого проклятого... Это было так жутко и противоестественно — мама и па повышали голос друг на друга и говорили злобные слова. Это уже само по себе воспринималось, как трещина в мироздании.
   Я выдвинул ящик стола, вынул оттуда незапятнанную пепельницу и пустил к нему поперек стола. С затухающим скользящим шипением пепельница, быстро тормозясь, переехала на его край и замерла в сантиметре от падения.
   — Пожалуйста.
   Он немедленно задымил какой-то дешевкой. "Прима", что ли... Вежливо протянул пачку в мою сторону: угощайтесь, мол, доктор. Я покачал головой и чуть развел руками: не курю, мол, не обессудьте. Он внимательно посмотрел мне в глаза и, поспешно ткнув сигарету в пепельницу, размял ее в прах.
   — Извините, доктор.
   Я молча ждал.
   — Ну что я могу сказать о себе. Ничего не могу... и не хочу. Но дело же совсем не в этом, — глубоко вздохнул, словно собираясь не то с силами, не то с мыслями. — Вы знаете, что литература в школах почти повсеместно стала платным факультативом? Нет, не знаете. Вам это неважно. С две тысячи третьего процесс пошел... Вам, наверное, и эта фраза ничего не говорит: процесс пошел — слишком вы молоды, доктор. Вы любите читать книги? Беллетристику?
   — Да. Только времени на это почти нет.
   Он усмехнулся — жалко и снисходительно.
   — Вот-вот. То же самое говорили и апологеты очередной реформы. В наше трудное время все силы ребенка нужно сосредоточить на тех предметах, которые помогут ему выстоять в жизни, овладеть профессией, которая обеспечит его в жизни материально. Все это словоблудие, все это мудрствование относительно нравственных поисков и прочего могли себе позволять в своих поместьях бездельники-дворяне в девятнадцатом веке и бездельники-интеллигенты в советских НИИ в веке двадцатом. Теперь пришло время конкретных результатов. Получил результат — значит, прав, значит, молодец! Да вы, дескать, вспомните сами литературу в школе. Что вам дало тогда изучение "Войны и мира"? Только отвращение к классике! Зачем нам это? Кто захочет — сам прочитает! — он перевел дух. — Как вы думаете, каков процент родителей, которые хотят и могут оплатить подобные факультатив? При том, что во всех мало-мальски приличных школах деньги и без того летят?
   Я помолчал. К такому разговору я не был готов. Но я почувствовал, как в душе у него под пеплом шевельнулось нечто живое и искреннее. Это меня приятно изумило. Он, оказывается, в состоянии был переживать не только за самого себя. Более того, именно и только за самого-то себя он и не переживал ни вот настолечко. Уже сыт был, видимо, своей особой. Получается, не пропащий человек, что ли?
   — Думаю, немногие.
   — Правильно. А как вы думаете, писателю это все равно, или ему неприятно?
   — Думаю, что какому как.
   Он улыбнулся.
   — Правильно. Мне вот, к сожалению, неприятно, и я ничего с этим поделать не могу. Мне больно. Даже если отрешиться от того, что мне лично совершенно невозможно обращаться к читателю, который к книгам обращается лишь с тем, чтобы скоротать время в метро и знает лишь крутые детективы или дамские романы... мне своими текстами с ним говорить не о чем. Даже если отрешиться... Мне просто больно. Верите?
   — Верю.
   Я действительно верил. Потому что чувствовал его.
   — Разве психиатрия тут может помочь, Антон Антонович? Ну, заставите меня как-то забыть обо всем этом, перестать об этом думать, вот и все. Та же водка.
   — Продолжайте, — сказал я.
   — С удовольствием, — он даже чуть порозовел. Он заводился. И это, несмотря на всю разницу между ним тогдашним и нынешним, снова напомнило мне, как заводил он сам себя, токуя, будто глухарь, у нас на кухне, и начинал говорить громче, ярче, интереснее, эмоциональнее, убежденнее... безапелляционнее...
   Почти два десятка лет промахнуло, Бож-же мой... Если бы не этот человек, сейчас мой брат или сестра кончали бы школу.
   Где не проходят литературу.
   — И обратите, пожалуйста, еще раз внимание на то, что я вас отнюдь не уговариваю воспользоваться нашими услугами, — добавил я. И опять поймал себя на том, что в голосе моем совершенно неуместно в беседе врача и больного звякнул металл.
   Он, явно уже готовый к следующей тираде, запнулся.
   — Простите, — проговорил он потом. — Я действительно веду себя глупо. Знаете, как это бывает. Хочешь быть поскромнее, но если перестарался хоть на волос — это, наоборот, выглядит как неимоверная гордыня. Так и тут. Я все тщусь изобразить, что отнюдь вам не навязываюсь и если вы меня пошлете подальше, как симулянта, совершенно на вас не обижусь... а получается, будто провоцирую вас на уговоры: нет, вы уж полечитесь у нас, будьте так любезны... Простите. Беру ситуацию под контроль.
   Однако. Это выглядело опять-таки достойным уважения. И, самое главное, он был совершенно искренен, я чувствовал. Я начал понимать, почему славная женщина Алла принимала в нем такое участие. Странно, правда, что она его сюда за ручку не привела.
   И тут же я почувствовал, что она и собиралась — Вербицкий не позволил.
   — Или вот еще, — сказал он. — Мои же коллеги-литераторы... целое движение, кажется, уже возникло — за переход на латиницу. Доводы: сейчас, когда благодаря компьютеризации мы и так уже в ней по уши — нам предоставлен исторический шанс воссоединиться наконец с настоящей культурой. Реально стать европейской нацией и страной нам никогда не даст кириллица; только избавившись от нее, мы преодолеем барьер и выкарабкаемся из варварства. Все время цитируется Сомерсет Моэм: "Если эти русские хотят, чтобы их считали цивилизованными людьми, почему они не говорят на языках цивилизованных наций?" При этом уже тут лицемерие — будто те, кто откопал цитату, не обратили внимание, что у автора ее произносит напыщенный болван! И последний довод, убойный: правда, таким образом мы потеряем всю свою литературу, она станет для нас мертвой, как ныне мертвы для большинства из нас церковно-славянские тексты... а уж эти-то тексты и вообще превратятся во что-то вроде иероглифических папирусов... НО ВЕДЬ ЭТО И К ЛУЧШЕМУ! Надо делом заниматься, а не забивать себе мозги описаниями давно не существующей жизни! Опять-таки: даешь конкретный успех конкретной деятельности, и более — ничего. Как по-вашему, писателю подобная перспектива помогает писать?
   — Думаю, нет.
   — Как по-вашему, если это движение начато и организовано коллегами, литераторами же — что писателю думать о литературе и ее роли?
   — Думаю, что это не его работа. Делать литературу и думать о литературе — вещи взаимосвязанные, разумеется, но если мысли о литературе мешают ее создавать, следует предпочесть создание. Вот если бы вы были критик или литературовед — тогда да, тогда следовало бы поступить наоборот...
   Он покачал головой.
   — Роскошно сказано, но... не помогает.
   — Вы хотите сказать этими примерами, что утратили квалифицированного читателя и теперь вам приходится как бы кричать в пустоту? Но есть же, говорят, и элитарная литература, литература для умных...
   — Элитарная литература кончилась еще во второй половине девяностых, — резко ответил он. — Например, когда комитеты, которые присуждают валютные премии, вдруг решили, что если в книжке есть диалоги, она уже не может относиться к большой литературе. И авторы, вроде бы только вчера еще горячо ратовавшие за полную свободу самовыражения, прослышав об этом, начали изворачиваться, чтобы не было прямой речи, а только косвенная... Принялись примерно так: а еще, сказала, не будет, сказала, вам этого никогда, сказала — и пошла. Правда, высокохудожественно? В прошлом году абсолютным чемпионом стала поэма в прозе "Вина!" По слухам, ее и на Нобелевку выдвинули, за идейно объективное и художественно новаторское отражение русского национального характера, совершенное изнутри, россиянином же — да-да, именно с такой формулировкой. Уже от самого названия критика восторженно сходит с ума: дескать, нельзя понять, что имеется в виду — то ли речь идет о виновности, то ли о требовании принести еще бутылку, и эта, как они пишут, полифония и амбивалентность есть признак гениальности. Вот я вам сейчас процитирую начало... э-э... "Спозарань встань вся срань такая наша странь да она странна страна вина она безвинно повинна..." И далее в том же духе, семьдесят страниц без единого знака препинания.
   — Сильно, — согласился я.
   — Но, помимо прочего, обратите внимание, алкогольная тема сразу опять на форсаже. Без нее теперь вообще никуда! Все эти особенности охоты... Заголовки в газетах на полном серьезе: водка нас спасет! Ежегодные гулянья в Петушках на деньги щедрых иностранных спонсоров — пропивается там за неделю годовой бюджет хор-рошего НИИ! Почему-то зарубежным культурным фондам на водку денег не жалко. Воистину Веничка как в воду смотрел: пусть янки занимаются своей галактической астрономией, а немцы — психоанализом, пусть негры строят свою Асуанскую плотину! А мы займемся икотой. И ведь они действительно занимаются, черт их возьми, и астрономией, и психоанализом, и всем!
   У него стал дрожать и срываться голос от волнения. Неподдельного волнения, я чувствовал.
   Интересно.
   — Или вот еще... Другой мой, с позволения сказать, коллега пишет и публикует некую фантасмагорию, где, как матрешки, одна из одной выскакивают так называемые альтернативные истории. Александра не взорвали... Столыпина не убили... Керенский объединился не с большевиками, а с Корниловым... И для каждого варианта, даже не утруждая себя выстраиванием хоть сколько-нибудь связного сюжета, дает нагромождение каких-то разрозненных мрачных эпизодов... Я его спросил на одной пьянке честно: это надо понимать так, что, как бы ни складывалась российская история, хуже России все равно нет? И он очень честно ответил: да, вы совершенно правильно меня поняли. Россия — клоака, царство тьмы, всегда такой была и всегда останется, пока ее не уничтожат или не расчленят между нормальными странами. Бог с ним, не то отвратительно, что он это написал, его текст — это его личное дело... а то, что демократическая интеллигенция тут же начала носиться с ним, как с писаной торбой! Вы понимаете, Антон Антонович, можно кричать, что Псковщину надо отдать прибалтам, Сибирь китайцам, Приморье, Камчатку и острова — японцам, все равно, дескать, мы сами их содержать и обустроить неспособны, так не фиг людей мучить и мир смешить. Раздать все к чертовой матери! И будешь просто интеллектуал с широкими взглядами, по ящику то и дело тебя будут показывать, как очередную Новосортирскую какую-нибудь... Но попробуй скажи, что этого ни в коем случае делать нельзя — и сразу окажешься русопятом, шовинистом, имперцем хреновым. А потом искренне изумляемся и негодуем: с чего бы это простой народ так не любит интеллигенцию и с такой подозрительностью к ней относится... у, какой тупой народ, чурается образования, ненавидит тех, кто мыслит!
   — Хорошо, — сказал я. — Я все понимаю. Но это, Валерий Аркадьевич, не предмет медицины, вы правы. Хватит о литературе. Давайте пойдем глубже.
   Он опять покачал головой.
   — Глубже, — повторил он, будто пробуя это слово на вкус. — Глубже... Вы про меня разговаривать хотите? Не надо, Антон Антонович. Нет смысла... да и неинтересно это.
   — Позвольте мне судить, — с напускной жесткостью отрезал я. — Мне гораздо интереснее разговаривать про отдельных людей, а не про социальные процессы.
   — Да разве же можно это разделять? — всплеснул он руками.
 
 
     — Нужно и должно. Иначе никогда никого в чувство привести не удастся. Все будут стонать хором и рассказывать друг другу исключительно о том, кто где какую грязь заметил. А, поскольку страна покамест все еще большая, рассказывать можно очень долго.
   — Ах, вот как вы к этому подходите... Вы, стало быть, думаете, что это только литературы коснулось? А многолетняя тлеющая кампания в прессе о том, что это ученые во всем виноваты? Началось опять-таки еще в девяностых прошлого века, когда вдруг выяснилось, что именно космические запуски и персонально станция "Мир" оставили страну без хлеба и ботинок, потому что все деньги ушли на никому не нужные ракеты. Ученые все богатства страны пустили на удовлетворение своего любопытства, от которого народу ни малейшей пользы! Вы вот, наверное, и не знаете этого, а большинству простых граждан сие давно уже очевидно. А вал книг с сенсационными открытиями-разоблачениями... Кто их пишет? Шизофреники? Бессовестные фальсификаторы? Но раскупаются они едва ли не наравне с детективами. Античности не было, Грецию и Рим в монастырях двенадцатого века придумали католические попы в назидательных целях. Китая не было вплоть до маньчжурского завоевания, Великую стену построили при Мао для пропаганды, а древние тексты вообще измышляются историками — кто чего насочинял сам, чтоб степень заработать, тот и говорит, будто отыскал и перевел... В космос, тем более — на Луну и дальше, вообще никто никогда не летал, все обман для престижа и финансирования. А вирусов просто нет и не было никогда, и если вы почувствовали недомогание, лучше всего — стакан горячей водки с медом и чесноком по утрам и вечерам в течение четырех дней... Так похоже на третий рейх, Антон Антонович! Там тоже вдруг выяснили, что мы живем в пузырьке посреди массива вечного льда, и звезды — это просто лед блестит, а всю прочую астрономию выдумали евреи, чтобы одурманить нацию... И вы понимаете — это глотается с наслаждением! Вот, дескать, настоящие открытия настоящих гениев! Не ученые там какие-то, а просто нормальные люди, как ты да я, подчитали немножко книжек, подумали маленько — и поняли! Мы, дескать, всегда подозревали, что высоколобые в своих кабинетах и лабораториях нас просто дурят, и вот теперь, слава Богу, нашлись герои, не побоявшиеся об этом сказать вслух, с доказательствами в руках!
   Он меня уже утомил немножко. Все это была чистая правда, и я сам мог бы множить ряды этих примеров хоть до понедельника — но не видел в этом проку. Однако я понимал, что если действительно об этом думать постоянно и с болью — так, как видимо, думал он — можно мигом дойти до горячки.
   Тут мне пришло в голову, что не прав-то я, относясь к тем вещам, о которых он говорит, излишне спокойно. Я, видимо, просто к ним привык, иного отношения трудовых масс к интеллектуальной деятельности и не мыслил. Колхозники и охотники, уважая известного ученого, блин... А у Вербицкого вся эта катушка раскручивалась на глазах.
   И у па Симагина тоже.
   — Знаете, — передохнув и сбавив тон, добавил Вербицкий, — я ведь поначалу свихнулся настолько, что решил, будто это и впрямь целенаправленный, кем-то сознательно направляемый процесс растления. Но то была паранойя, конечно. Просто... Коль скоро возникла такая ситуация, когда пороть злобную — и, очевидно, полную зависти к настоящим открытиям и открывателям, — ахинею оказалось престижнее и выгоднее, нежели работать всерьез... коль скоро она оказалась вполне терпима теми, кто за народное просвещение отвечает в силу своей высокой должности и многотонного жалованья, дальше уже все пошло само собой. Ничем управлять не нужно. Рынок, — он глубоко вздохнул. — И мне, значит, если поступать честно, хотя бы в текстах — надо все время идти против течения. А у меня духу не хватает. И потом... — Он вздохнул опять и сцепил пальцы нервно. — Всегда хочется, чтобы тебя прочел тот, с кем, сложись жизнь иначе, ты мог бы быть вместе...
   Мне показалось, что фраза эта совсем из другой песни. Совсем не о плачевном состоянии общества. Я почувствовал это отчетливо — он попросту проговорился, увлекшись. Но тут же вырулил на прежние рельсы:
   — А с кем из этих я могу быть вместе? Ни с кем!
   Я демонстративно отдулся, будто скинул тяжелый груз, с которым долго перся по узкой и крутой лестнице на двадцатый этаж.
   — Об этом давайте тоже не будем, Валерий Аркадьевич. Ну какой смысл? Я как будто перед телевизором сижу, и мне его, извините, никак не выключить.
   У него дрогнуло лицо. Наконец мелькнуло что-то, кроме мертвенного самозабвения. Все-таки мне удалось его задеть, растормошить слегка — и это было славно.
   — Вы сами-то чего хотите?
   — Чтобы этого не было, — быстро ответил Вербицкий.
   — Нет, вы меня не так поняли. Чего вы сами про себя и для себя хотите? Представим на минутку: все остальное — так, как есть, но относительно самого себя вы можете что-то изменить. Что?
   Он сник. Он понимал, что я по-своему тоже прав сейчас — невозможно же, действительно, устроить тут думское слушание по вопросам культуры. Пора было переходить к чему-то более конкретному, тем более, что в определенной степени выговориться ему я все-таки дал. Пар спущен, теперь и к делу бы перейти неплохо... Но этого-то ему и не хотелось. Категорически не хотелось, я чувствовал это всей кожей.
   — Я... — начал он, и у него вдруг сел голос. Он покрутил головой, тихонько кашлянул, даже потер шею сложенным в щепоть пальцами. Да, он сильно изменился. Не внешностью, внешность-то как раз редкостно уцелела, а повадкой, состоянием. — Я ничего не хочу. Я устал хотеть! — вдруг отчаянно выкрикнул он. — Я боюсь хотеть! Все, что я хотел когда-либо, оборачивалось вредом кому-нибудь, кому я совсем не хотел вреда! Если бы я не боялся своих желаний, Господи! Какое это счастье — захотел и сделал! Или захотел — но осознанно не стал делать по тем-то и тем-то причинам, предвидя, что получится... А тут захотел, сделал — и обязательно вина. Захотел чего-то другого — и опять вина. Захотел — и мука, мука, захотел — и всегда потом жалеешь об этом! Разве так можно жить?
   Ого, подумал я.
   — Вот слушайте теперь... Требовали — так слушайте теперь эту чушь!
   — Слушаю, — тихо произнес я. — Слушаю, Валерий Аркадьевич.
   — Паралич... Полный паралич воли. Вот как это называется. Я совершенно разучился пить...
   — Вот это не по моей части.
   — Не знаю. Я и хотел бы иногда расслабиться — но боюсь этого, боюсь быть отвратительным, смешным... хотя, казалось бы, что тут такого? Никто не боится... а я боюсь, не хочу... Я разучился вообще радоваться или хотя бы получать удовольствие. Головой понимаю — вот от этого я должен был бы получить удовольствие, я же когда-то это любил... Ничего подобного. Только страх, что это — во вред, что либо себя, либо кого-то рядом я, совершенно того не желая, пораню... Может, от этого и писать больше не могу. Ведь единственное, что окупает мучения над бумажками — удовольствие от процесса работы. Не ожидание гонорара, не предвкушение читательского восхищения — наслаждение самим процессом. А коль скоро наслаждения нет, только страх...
   Я наклонил голову и взглянул на него исподлобья. Этого хватило, чтобы он осекся буквально на полуслове.
   — А если бы вы смогли преодолеть этот страх, Валерий Аркадьевич, — еще тише сказал я, — что бы вы сделали? Вот так вот, первым делом?
   Я едва не отшатнулся. Тоска полыхнула в нем из-под пепла так, будто в кабинете вдруг полыхнула осветительная ракета.
Еще несколько мгновений он продолжал смотреть мне в глаза, потом сгорбился и уставился в пол. Стало так тихо, что слышно было его хрипловатое, прокуренное дыхание.
   Мне показалось, я почувствовал, что он сейчас ответит. Но я не посмел поверить себе.
   И напрасно.
   — Я... — едва слышно выговорил он. — Я... попросил бы прощения у... нет, это слабо сказано. Я постарался бы покаяться. Есть одна женщина... и один мужчина, я их очень давно не видел. Я постарался бы...
   Он умолк. Я выждал, но понял, что он больше ничего не скажет.
   — Вы думаете, этого хватило бы, чтобы все те проблемы, о которых вы говорили так долго и страстно, отступили бы для вас на задний план?
   — Нет, — медленно, сам будто размышляя и вот тут, у меня на глазах, нащупывая ответ, произнес он, не поднимая лица. — Они не отступили бы на задний план. Но, если бы она сказала: ты не подлец... я получил бы право вслух говорить о них... обо всем, что тревожит и мучит меня не по моей собственной вине... не только с психиатром. Я получил бы право... чувствовать себя правым. Вы понимаете?
   Я помолчал.
   Потом откинулся на спинку своего кресла и чуть улыбнулся.
   — Так что же мешает, Валерий Аркадьевич?
   Он вскинул на меня растерянный, совсем беспомощный взгляд.
   — Вы думаете?..
   — Попытка — не пытка.
   — Пытка, Антон Антонович... Какая пытка!
   — Хуже-то — не будет.
   — Вы думаете? — снова спросил он.
   Я пожал плечами.
   Он долго сидел неподвижно и только дышал, поскрипывая своими бурыми сушеными бронхами и пытливо вглядываясь мне в лицо. Потом медленно, со стариковской натугой поднялся.
   — Сколько я вам должен?
   Я коротко глянул напоследок на протертые манжеты его рубашки, торчащие из-под рукавов пиджака, на неумело заштукованную дырку сбоку...
   — Мы проговорили сорок восемь минут, — медленно ответил я. — За предварительное собеседование, длившееся меньше часа, у нас плата не взимается.
   Он не шевелился мгновение, а потом пошел к выходу. У самой двери вновь повернулся ко мне, вежливо поклонился и отворил дверь.
   Ушел.
   Я встал и несколько раз прошелся по кабинету, вдоль да поперек. У меня дрожали руки. Жаль, я не курю, подумал я.
Подойдя к столу, я взял пепельницу, поднес к лицу и понюхал. Покривился. Нет, не зря.
   Одна женщина и один мужчина...
   Про меня он, разумеется, и думать забыл. Скотина. Несчастная скотина. Ну-ну.
 
     
   
 
 
 
 

Оставьте свои пожелания, предложения, замечания.

© В. М. Рыбаков, 1999-2001
© "Русская Фантастика", 1999.
© Miles, дизайн 1999
Веб-мастер - Miles
Корректоры - Б. Швидлер, И. Борисова
, З. Филипенко

 
 
 
 

Страница существует с мая 1999 года.
Любое использование материалов данной страницы возможно исключительно с разрешения авторов.